Николай Леонов - Один и без оружия [Трактир на Пятницкой. Агония]
Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки, толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.
Кличку Хан он получил в тюрьме, и не только потому, что был широкоскул, узкоглаз и волосом темен, но и за свою невозмутимость и молчаливое высокомерие. Силу уважают везде, в тюрьме же — вдесятеро. Степан только порог камеры переступил, а обитатели «академии», так величали тюрьму уголовники, уже знали, что парень филера убил кулаком. Ждали Илью Муромца, пришел парень, каких на заводе двенадцать на дюжину. Роста мужского, нормального, в плечах широк, однако не могуч, не деловой и не идейный, в общем, сплошное разочарование. В камере на двенадцать мест проживало шестнадцать душ. Табель о рангах здесь соблюдалась строже, чем при дворе императора, с той разницей, что место человека в Петербурге определяли родословная, золото и связи; здесь, в камере, владычествовали сила, жестокость и золото. Были еще в цене карточные шулера, хорошие рассказчики — острословы, фокусники, которые могли развлечь, убить время, самого страшного врага заключенного. Элита в камере располагается не сверху вниз, а снизу вверх, потому как дышать необходимо каждому, в законе ты или взят от сохи на время, без кислорода не обойтись.
Степан перешагнул порог во время обеда, поздоровался тихо, сел в углу на пол, закрыл глаза. А должен он был приветствовать людей громко и весело, старосте, которого легко определить по тому, где и как он сидит и что ест, персональный поклон, назвать имя и кличку, статью уголовного кодекса, которую клеют безвинному. Факт своей невиновности следует подчеркнуть особо. Ежели староста места для прибывшего не освободит, необходимо место и еду у слабейшего отнять: с одной стороны, ты свою визитную карточку предъявишь, с другой — людей развлечешь.
Порядки в тюрьме у уголовников были строгие, нарушителя ждала жизнь тяжелая.
Кабы не мокрое дело стояло за новичком, снарядили бы его вмиг парашу чистить. Однако филер у человека за спиной. Вроде бы и дело благородное, и необычным способом решенное, но староста лишь глянул недовольно, люди притихли, ели молча, ждали.
Староста, выходец из Тамбовской губернии, носил интеллигентную кличку Кабан, соответствуя ей внешностью, силой, свирепостью и умом. Один из сроков он отбывал в Одессе, откуда вынес с десяток манерных слов и плоских шуток. Тонкого юмора Кабан не понял, добродушия и жизнерадостности одесситов не оценил. В среде серьезных воров Кабан был никто, в камере, где народ подобрался мелкий, лютовал безнаказанно и постепенно уверовал в свое величие.
— Люди, кажется, в дом кто-то вошел? — Кабан брезгливо отбросил огрызок колбасы, который был проглочен подручным чуть ли не на лету.
Есть уже закончили, смотрели на старосту преданно, пытаясь понять, чего от них, людей, требуется.
— Привиделось тебе, Кабан, — хихикнули из угла неуверенно. — Никто не входил в дом.
Кабан повел круглым плечом, подтолкнул своего подручного, здоровенного мужика с лицом еще не брившегося подростка по кличке Тятя.
— Слыхал, убивец гость-то наш, — Кабан густо рыгнул. — В приличное общество убивца подсунули.
— Трупоед он, — ответил Тятя.
— У этого филера родимчик был, тронь пальцем — и покойничек, — подхватил кто-то.
— Людоед, значит? — Кабан поскреб щетину на подбородке. — Убогих обижает?
— В дом вошел без поклона…
— Не представился по-людски…
— Не уважает…
Поняв, что Кабан желает развлечься, общество зашумело, почти каждый пытался завернуть что-нибудь веселенькое, не договорив, смеялся первым, хохотали неудержимо. Поддержи Степан общество, пошути над собой, скажи о себе несколько слов, и все бы обошлось.
Степан дремал в углу, издерганный на допросах, где ему пытались привязать политику. И рабочие, и хозяева отозвались о нем одинаково, лишний политический и охранке был ни к чему, Степана признали уголовником. А уж какое убийство, умышленное, нет ли, суд решит.
Степан дремал, шум, поднятый в камере, его не беспокоил.
Кабан глянул в угол, вскинулся, глазки налились кровью. Тятя соскользнул с нар, готовый служить, шум утих разом, будто все рты одной ладонью прихлопнули.
— Спроси у гостя, кто такой, зачем пожаловал? — Кабан кивнул Тяте.
Степан проснулся от укола в шею, почувствовал смрадный запах. Тятя, приставив нож к горлу гостя, сказал:
— Уважаемый, люди хочут знать… — заикнулся, всхлипнул и неожиданно быстро опустился на колени.
На нарах приподнялись, никто не видел, что творится в углу, Тятя собой загораживал. Степан встал, провел рукой по горлу, лизнул с пальца кровь.
— Чего это вы? — Степан зажал в руке Тяти нож, шагнул к нарам. Тятя на карачках рванулся следом.
Все смотрели на них, никто ничего не понимал. Ну, держит гость Тятю за руку, чего такого? Почему матерый бандит скулит, даже взвизгивает? Кому в голову взбредет, что черномазый парнишечка Тяте два пальца сломал, остальные расплющил, и никогда больше бандит не схватится этой рукой за нож и ложку ко рту тоже не поднесет.
— Встань, — Степан чуть шевельнул рукой, Тятя вскочил и застонал.
Степан вынул из изувеченных пальцев бандита нож, Тятя качнулся, всхлипнув, опустился на нары. Степан вновь потрогал горло, слизнул с пальца капельку крови, оглянулся и встретился взглядом лишь со старостой, остальные глаза быстренько попрятали.
— Что случилось? — спросил Степан. — Я вас обидел? — он пренебрежительно осмотрел нож, переломил пополам, бросил Тяте на колени.
Не знал Степан ни воровских законов, ни языка блатного, а Кабан, глядя на него, с ужасом вспомнил тюрьму в Одессе, где многие были вежливы, обращались на «вы», изображали людей случайно арестованных. Дружка Кабана шнурком нательного креста удавили только за то, что он вот такого же культурного куда-то послал.
— Удавлю, паскуда! — рыкнул Кабан, грозно глянув на Тятю, обнажил желтые клыки в улыбке. — Гостю рады, не можем позволить на полу сидеть, — нижние нары рядом были уже пусты. — Просим. Кушали?
Степан махнул рукой, лег и через минуту начал похрапывать.
В камере Степана больше не трогали, окрестили Ханом.
За Степана вступились хозяева, уж больно мастер хорош был, однако из тюрьмы парня не вызволили, а тут февраль налетел… Революция…
Корней сидел в кресле, положив ноги на вынутые из стены кирпичи. Номера разделяли лишь обои, приклеенные со стороны комнаты, в которой находился Хан. Три человека, двое с одной стороны, один — с той, не двигались, казалось, не дышали, и время для них остановилось. Рассвет, видевший все, что творят люди ежедневно с сотворения мира, высунулся было из-за крыш, заглянул в окна и застыл.
За стеной скрипнули пружины, затем половицы, шагов Корней не услышал, видно, Хан был бос. Болезненно звякнуло железо, тихие голоса, облегченный вздох, приглушенный, но хорошо слышимый возглас:
— С прибытием, господин хороший!
— Хан, всемилостивейший, — Сынок выговорил лишь с третьей попытки, — тебе мой пламенный, революционный…
— Где это ты так набрался?
— В цирке, хороший человек угостил, — Сынок засмеялся.
— Воронцов?
— Дождешься, — Сынок икнул и спросил: — Какой Воронцов, кличут как?
Корней подался вперед, недовольно глянул на Дашу, которая невольно вздрогнула. Хорошо, рассвет медлил, и Корней Дашиных глаз не увидел.
За стеной раздавались неуверенные шаги, смех, что-то упало. Сынок вновь рассмеялся и сказал:
— Глянь, откуда у тебя?
Звякнула посуда, булькнула разливаемая жидкость, затем, видно, чокнулись.
— За тебя, — сказал Хан. — Любой человек — человек, я встречал и похуже.
— Разговорился ты, Хан, не узнать. Боялся, не вернусь? Слово мое, что железо, твердое, вот я весь… Слушай, Хан, подадимся отсель в другие места, не нравится мне здесь… — Послышались шаги. — Недоброе чую… — всхлипнул и замолк.